Аристарх Николаевич замигал часто и болезненно: неужели он вовсе не знает женщину, бок о бок с которой прошел почти четверть века, мать своего единственного сына? Неужели невзгоды и лишения так меняют людей? Да, суть, конечно, в этом. И он, конечно, извинит свою Агочку…
— Господи, неужели мы спасены! — донесся до него радостный голос Агнии Климентьевны. — Я слышала, даже здесь, в этом кромешном аду, есть запасливые и добрые люди… На золото у них можно выменять и крупу, и картофель, и хлеб, и даже, страшно сказать, жиры и сахар!.. Я найду их. Непременно найду!.. Дать тебе бумагу, ты напишешь записку Дарьюшке?
Он заворочался на своем ложе, порываясь встать, но лишь откинулся на подушки и спросил очень тихо:
— И ты, мать солдата, станешь шнырять по их мышиным норам, выискивать этих мародеров?
Агния Климентьевна вздрогнула, напряглась и проговорила клятвенно:
— Ради того, чтобы воскресить тебя. Чтобы не рухнуть самой. Стану…
— И при встрече открыто посмотришь в глаза сыну-фронтовику?
— Посмотрю, — ответила она после колебания.
— И всем ленинградцам посмотришь в глаза? Ленинградцам, которые не меньше нас с тобой страдают в блокаде, но не имеют в тайниках краденого золота?
Агния Климентьевна медленно отступила в угол. В сумраке смутно белело ее лицо.
— То есть как это краденого?! Опомнись, ведь ты говоришь…
— Говорю о твоем отце. О Климентии Даниловиче Бодылине, которого любил бесконечно, да и теперь отношусь к нему с величайшей благодарностью. Хотя он меня, как мальчишку, клятвой этой связал, сообщником сделал его преступления.
— И давно… — Агния Климентьевна сделала усилие над собой и все-таки усмехнулась, — ты стал так гадко думать о нем?
Аристарх Николаевич заворошился на диване, как бы силясь скинуть с себя свои сорок одежек, но задохнулся и проговорил сквозь кашель:
— Чехов говорил: выдавливать из себя по капле раба. Да, видно, не про меня, тугодума, было написано. Сколько лет, чего уж теперь-то лукавить, гордился я доверием Климентия Даниловича. Лишь в последние годы тяготиться стал. А как Николенька на фронт ушел, мне и вовсе стало невтерпеж… Я знаю, мне больше не подняться. И, кажется, понял: ложь это, что мертвые сраму не имут. Судят живые ушедших и строго воздают по их делам. Не могу смириться с мыслью, что после смерти назовут меня Цербером на золотой цепи! Золотая цепь! Золотая цепочка!.. — Он вдруг осекся, виновато взглянул на жену. — Цепочка золотая!.. Совсем разум мутится, из памяти вон. В книжном шкафу она, в потайном ящике. Цепочку Климентий Данилович собственноручно раскромсал надвое. Половину — тебе, половину — Афанасию Климентьевичу, чтобы дети ваши и внуки могли опознать друг друга…
— Афанасию?! Этому бездельнику и моту!.. И как долго обязан ты хранить это золото?
— Двадцать пять лет. До сорок шестого года. А сейчас на исходе сорок второй! Если теперь мы не вернем утаенного Климентием Даниловичем законному хозяину, наше преступление станет еще страшнее…
Агния Климентьевна оборвала свой рассказ. Глаза ее поблескивали горячо, сухо. Снимая оцепенение, со стоном вздохнула и сказала:
— Утром Аристарха Николаевича не стало…
— Ну, а вы? — спросил Кашеваров.
Агния Климентьевна тяжело вышла из комнаты, вернулась, держа в руке старенький ридикюль. Достала из него и протянула Зубцову пожелтевшую бумагу.
— Вот, Анатолий Владимирович, убедитесь.
— Тридцать первого декабря 1942 года, — читал Зубцов вслух, — в контору Госбанка… района города Ленинграда явилась гражданка Аксенова А. К. и заявила, что при осмотре квартиры умершей ее дальней родственницы, Соломиной Д. С., ею, Аксеновой, обнаружены золотые слитки в большом количестве. Сотрудники Госбанка совместно с участковым уполномоченным милиции, понятыми и гражданкой Аксеновой А. К. осмотрели названную квартиру.
В чулане, в переплетах старинных книг, обнаружены девяносто девять золотых слитков, клейменных выпуклой печатью с изображением обвитого змеей барса, дерева и ветки. Контрольное взвешивание показало, что каждый слиток имеет вес ровно 400 граммов. Гражданка Аксенова заявила, что она желает, чтобы найденное ею золото было передано для строительства танков для нашей доблестной Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Представители банка от имени героических защитников Ленинграда выразили гражданке Аксеновой благодарность за ее патриотический поступок.
Золотые слитки в количестве 99 единиц общим весом 39 кг 600 г оприходованы и обращены в доход государства…
— М-да! Финал. Бог экс махина, как выражались древние. Или «Сюжет для небольшого рассказа», как остроумно заметил Чехов… — усмехнулся Степан Кондратьевич, встал со стула и побрел к окну. На маслянисто-черном куполе неба — ни искорки. Он заговорил, и слова его глухо падали за окно в черноту. — Все в высшей степени благородны, все движимы самыми высокими намерениями. Что же вы, Агния Климентьевна, при нашем с вами тэт-а-тэт умолчали о такой мажорной концовке? Хотя, извините, и солнце не без пятен. Не до конца все-таки исполнили завет Аристарха Николаевича, утаили-таки золотой фунтик на зубок.
— Верно, есть у вас поводы для укоров, — печально согласилась Агния Климентьевна. — Ослушалась я Аристарха Николаевича. Мечтала: выеду из Ленинграда, моя эвакуация была делом решенным, и после войны восстановлю отцову цепочку. Судите, как знаете, да только отец он мне, и эту милую его сердцу вещицу очень мне хотелось иметь в прежнем виде. Тем более, я знала, что в Москве Иван Северьянович Никандров.
Но через Ладогу перевезли меня еле живую. Ну, а дальше вы знаете. Отлеживалась я в доме Феоктистовых в Котельниче в Кировской области. Выходили они меня, хотя им самим было туго. Чем я могла им воздать за такую доброту? Вот перед отъездом в Сибирь и отдала я Гликерии Мартыновне самое ценное, что осталось у меня, — цепочку и слиток. Ведь Феоктистовы стали мне родными. И в конце мая не было меня дома потому, что летала я на похороны Гликерии Мартыновны. А Полина-то сразу после смерти матери, выходит, пустилась в торги.
Анатолий Зубцов все рассматривал поданную ему Агнией Климентьевной пожелтелую бумагу с тусклыми оттисками печатей.
— Значит, банк принял и оприходовал золото, найденное в квартире умершей гражданки Соломиной… Поди-ка, догадайся, чье оно на самом деле. Да еще в Ленинграде в декабре сорок второго. Вот почему Иван Захарович Лукьянов не обнаружил следов бодылинского золота и прекратил розыск. Оказывается, у вас, Агния Климентьевна, недюжинные способности конспиратора.
— Взяла я на свою душу тяжкий грех перед Дарьюшкой-покойницей. Но поймите меня, не могла я хотя бы малую тень бросить на Аристарха Николаевича. Поклялась над его гробом, что никогда, никто, даже наш Николай, не узнает об этой подробности отцовой жизни. Потому и руки были у меня связаны, и рот на замке. Судите меня, как хотите, но бодылинское золото вернулось-таки к законному своему хозяину — государству…
— Вернулось, но отец был прав в главном, — заговорил Николай Аристархович. — Не бывает лжи во спасение, а полуправда — тоже ложь. Вот она и опутала нас: и тебя, мать, и меня, и Настю. Помню, я приехал с фронта, Рядом с тобой — незнакомый мне человек. Ты уверяла, что он дорог тебе, что ты благодарна ему. Но я чувствовал: ты все время боишься чего-то.
— Ты прав, Николай, я боялась. Боялась появления Афанасия. Их ведь много возвращалось тогда, репатриантов. Боялась, чтобы ты не дознался правды об отце и деде. Ты и без того деда за родню не считаешь Портрет держишь в доме как произведение живописи…
Настя вскинула голову, метнула взгляд на портрет Климентия Бодылина, почти выкрикнула:
— Да уж осчастливил прадед наследством…
Николай Аристархович подошел к дочери, ласково опустил руку на ее плечо, сказал успокаивающе:
— Что же, каждый по-своему заботится о потомках, имеет свою меру ценностей. Не только тебя, но и меня не было на свете, когда твой прадед оделил нас от щедрот своих. И первым рухнул жертвой своего «благодеяния». Мой отец прозрел лишь в ленинградской блокаде. Бабушка сделала хорошее дело, но вынуждена была солгать и очернила имя ни в чем не повинного человека. Я помню ее, Дарьюшку эту. Безответная, полуграмотная, но в высшей степени добрая и честная женщина.