— Никогда не видел такого, — сказал Глеб. — Луна, оказывается, живописец лучше Метелкина…
Настя засмеялась счастливо и сказала:
— Цепь у лодки хрустальная и облачко дышит…
— И волосы у тебя дымятся.
— Что ты! — Настя прикрыла ладонями волосы.
— Это от луны, глупенькая!
Глеб думал о том, что до сих пор он ни черта не знал, не видел вокруг. Не знал, как это отлично, когда кругом тишина, а рядом девчонка, самая обычная, но единственная, поверившая в тебя, в то, что ты такой, какой ей нужен, и лучшего не надо. А ты отшагал двадцать три года и даже не знал, что бывает такое… Тебе некогда было постигать это. Ты пробивал себе место под солнцем, делал деньги, о происхождении которых не спрашивают «интеллигентные люди»… Только хватит ли добытого тобой, чтобы оплатить право видеть, как льется вечерний свет в открытое окошко клуба и жарко вспыхивают золотые точки в глазах той, что поверила в тебя. Как пламенеют на солнце и дымятся от луны ее волосы. А право честно пожать руку твоему товарищу, с чистой совестью прочесть написанное о тебе в газете?
Неужели это право ты обретешь лишь после того, как годы и годы насмотришься на лунные брызги на шипах колючей проволоки… Не слишком ли тяжела плата за слепоту и самоуверенность? Но ведь иной платы нет. Так, может быть, поскорее начать расчеты?!
— О чем ты думаешь? — тихо спросила Настя.
— О чем? — заговорил Глеб, не отводя взгляда от тревожных глаз Насти. — Про человека, который только сам про себя знает, кто он есть на самом деле, который сжег свою юность, а может быть, и всю жизнь ради… Ради черт знает какой мишуры. Который отмерил треть жизни, но не знал, что такое любовь. Да что там любовь! Не знал, что такое лунная ночь, когда тишина и голубая листва. Про человека, которого считают хорошим, добрым, бывалым. В него влюбляются девушки, товарищи ставят в пример, а он, только он один знает, что на самом деле он подонок…
— Про кого ты, Глеб? — повторила Настя еле слышно и встала перед ним.
Глеб напрягся. Нет. Если он скажет, Настя сбежит. Да сначала пощечину влепит. Поувесистей, похлеще… Он скривил губы в ухмылке и сказал:
— Бочарников, корреспондент, как-то рассказывал о человеке, который живет по «чужому билету». Ну, с той поры и заело меня. Если напишут про такого… Интересно, да?
Настя, не отвечая, смотрела на него нахмурившись, не уводя взгляда, сказала, словно бы внушая себе:
— Значит, снова разыграл меня, да? Хорошо, думаешь, постоянно так мучить человека?
— Прости, — начал Глеб, проклиная и жалея себя. Он понял, что ничего уже не в силах изменить ни в прошлой своей жизни, ни в своем отношении к Насте. Ужасаясь, что сейчас, сию минуту он мог потерять ее навсегда, Глеб, будто в земном поклоне, качнулся к ее бледному в лунном свете лицу, сомкнул на ее шее свои напрягшиеся разом руки и, словно во сне, ощутил ее ладони на своей шее, жадно нашел губами ее губы.
— Навсегда, да?
— Навсегда! — клятвенно заверил Глеб. — Навсегда? А если болезнь, позор, разлука, беда какая?
— Все равно навсегда!
Глава шестнадцатая
Кашеваров вздрогнул, открыл глаза. Всю ночь мучили кошмары: не то спасался от кого-то, не то гнался за кем-то. Болело сердце, не хватало воздуха.
«Старость, видно, — подумал Кашеваров. — Или занемог некстати».
Он стал внушать себе, что совершенно здоров и не по возрасту крепок. Просто устал изрядно, и застолье у Аксеновых было обильным. Но мысли эти не успокоили. Лучшие годы далеко позади, и как ни храбрись, а настигла одинокая старость. Занедужь, застрянь он в этой глуши, исчезни совсем, никто не станет оплакивать, да, пожалуй, никто и не заметит его исчезновения.
Он с досадой посмотрел на часы и присвистнул: оказывается уже полдень. Все встало на свои места, разоспался не в меру, расслабился, оттого и недомогание, и мрачные мысли.
Он энергично сделал несколько гимнастических упражнений, с удовольствием поплескался водой под краном и встал у окна. Так всегда стоял по утрам, обдумывал предстоящий день. Вечером надо убедить Агнию Клименсгьевну отдаться под защиту властей. Старуха, конечно, откажется. Придется порекомендовать ей положиться на волю случая. И обязательно держать его в курсе событий. А самому… Что же, риск так риск.
— А вот рыбка свежая, своя, не заезжая, — долетел из коридора хрипловатый голос. — Налетай, покупай, хоть в уху, хоть в жаркое сгодится чудо такое. Сгодится и на пирожок, да если еще под «посошок»…
Кашеваров усмехнулся: водятся же еще в глухомани этакие зазывалы-балагуры. И поспешил в коридор.
Там, прислонясь спиной к стене, сидел на корточках рослый старик в брезентовом дождевике. Рядом стояла плетеная корзинка. В ней чернели спины переложенных травой стерлядей.
— И что тебе неймется, Прохорович! — сердито выговаривала ему коридорная. — Сколько раз милиция предупреждала, чтобы не разводил браконьерство.
— Мне милиция в таком деле не указ. У реки жить да без рыбы. Инвалид я войны Отечественной, а не браконьер. Ловлю этим, спиннингом. А удача оттого, что места рыбные знаю. Артельные-то рыбаки, они развернутся покудова… А мне и приработок к пенсии, и людям в удовольствие. С доставкой на дом и цена сходная, не базарная. — Старик отмахнулся от дежурной и возвестил на весь дом: — А вот рыбка прямо с воды для царской еды. Эй, налетай, покупай!
Кашеваров порылся у него в корзине, отобрал рыбину покрупнее, протянул деньги, спросил:
— Значит, водится еще в Раздольной стерлядка?
— Водится, коли места знаешь да со старанием, — с достоинством ответил рыболов. — Могу показать, ежели любопытствуете, конечно.
— Давненько я с удочкой не сиживал. — Кашеваров вздохнул. — А хотелось бы.
— Чего же проще? Как надумаете, спросите Кузьму Прохоровича Семенова, всяк покажет мою избушку. Как пожалуете, так и поплывем ко мне на заимку. Только не близко. Это аж на Макарьевском острове.
— На Макарьевском?! Далеконько забрался. Это почти у Валежного, в соседнем районе.
— А мне район не указ, — забубнил бородач. — Была бы река. У меня зверь-моторка…
В Северотайгинском райкоме партии Анатолию Зубцову посоветовали поселиться в доме инвалида войны Егора Васильевича Ключникова.
— У него вам будет удобно: и до милиции рукой подать, и, кому не надо, на глаза не попадетесь до срока.
Ключников к просьбе секретаря райкома отнесся шутливо:
— Не иначе вскорости обяжете заезжую открыть. Только не шибко припекайте налогами, не лишайте материального стимула. — Исподлобья оглядел Зубцова. — Вас, если не секрет, конечно, на самом деле Анатолием Владимировичем величают или, может быть, так же, как объявили вот мне, что вы мой племянник по жене-покойнице?..
— На самом деле. Паспорт могу предъявить.
— Паспорт что, он бумага. Я тебя, значит, поскольку ты мой сродный племянник, стану при людях Толяной кликать, а ты меня соответственно дядей Егором. В войну случалось мне ваших ребят провожать к немцам в тыл. Ничего были парни, подходящие. Строгие, на слова тугие. Только и скажут: зовут, мол, Зовуткой, а иду на ту сторону к теще на блины…
— Ну, какой я разведчик? Несравнимо даже, честное слово, — смутился Зубцов.
— А кто же ты есть, как не разведчик, коли райком в порядке партийного задания тебя ко мне постояльцем ставит да еще объявляет моим племянником. Стало быть, есть причина укрыть от чужого глазу.
За своим названным племянником Егор Васильевич ухаживал с истинно родственной щедростью. Выставлял на стол соленых хариусов, грибы, моченую бруснику.
— Ешь, Толяна. Ешь да рассказывай свои случаи-происшествия, если не тайна, конечно…
— От вас не тайна.
Ключников слушал, подперев руками голову. Светлые, с желтинкой глаза остро буравили Зубцова.
— Ну и работенка у тебя, Толяна, Все времечко рассматриваешь изнанку жизни. Зажмуриться не хочется порой? Или пообвык и глазеешь с равнодушием?